Бунин Иван Алексеевич

Худая трава

И. А. Бунин

Худая трава

Худая трава из поля вон!

Пословица

Аверкий слег, разговевшись на Петров день. Молодые работники умылись с мылом, причесались, надели сапоги, новые ситцевые рубахи. Аверкий, чувствуя слабость, равнодушие, не сходил перед праздником ко двору, не сменил рубаху; что до остального наряда, то был он у него один - и в будни и в праздник. Молодые работники ели не в меру много и весь обед хохотали, говорили такое, что стряпуха с притворным негодованием отворачивалась, а порою даже отходила от стола, бросив мокрую ложку. Аверкий ел молча.

Он был уже в той поре, когда хорошие, смирные мужики, много поработавшие, - а он таки поработал, в одних батраках жил тридцатый год! - начинают плохо слушать, мало говорить и со всем, что им ни скажешь, соглашаться, думать же что-то иное, свое. Он был в тех мужицких годах, которых не определишь сразу. Он был высок и нескладен: очень худ, длиннорук, в кости вообще широк, но в плечах, на вид несильных, опущенных, узок. И с этой полевой нескладностью, с лаптями и полушубком, никогда не сходившим с плеч, странно сочеталось благообразие - небольшая лысеющая со лба, в длинных, легких волосах, голова, изможденное лицо с тонким, сухим носом, жидко-голубые глаза и узкая седеющая борода, не скрывающая сухой челюсти.

Все, над чем смеялись за обедом, казалось ему ненужным, несмешным. Но неприязни на его лице не было. Ел он не спешно, кладя ложку, с детства привыкнув совершать трапезу, как молитву, ибо эта трапеза всю жизнь была для него венцом трудового дня, среди вечных опасений за будущий день, хотя всю жизнь и говорил он привычное:

Бог даст день, бог даст пищу...

Мысли его туманились. Костлявые выступы скул, обтянутые тонкой серой кожей, розовели Душа не принимала пищи. Но он ел пристально: и потому, что уж так полагается в праздник, и потому, что еда могла, как думал он, помочь ему, и потому, что жалко было не есть: вот он заболел, с места, должно, сойдет, дома же не только сладких харчей, а может, и хлеба не будет.

Подали на деревянном круге круто посоленную жирную баранину, Аверкий вспомнил, как служил он когда-то зиму в городе. Подумав, он осторожно взял кусок своими тонкими пальцами и бледно усмехнулся.

Люблю горчицу, а где я ее могу взять? - сказал он застенчиво, не глядя ни на кого.

От баранины стало нехорошо, но он досидел-таки до конца стола. Когда же работники, дохлебав до последней капли огромную чашку голубого молока и самодовольно икая, стали подниматься и закуривать, смешивая запах махорки с запахом еды и свежих ситников, Аверкий осторожно надел свою большую шапку, - в пеньковом дне ее всегда была иголка, обмотанная ниткой, - и вышел на порог сенец, постоял среди голодных собак, жадно смотревших ему в глаза, точно знавших, что его тошнит. Погода портилась. Стало сумрачно, похоже на будничное предвечернее время, мелкий дождь стрекотал по газете, валявшейся у крыльца барского дома; индюшки, опустив мокрые хвосты, усаживались на развалившейся ограде, а цыплята, которых сердито клевали они, лезли, прятались под их крылья... Сладкие харчи! Аверкий знал им цену. Последняя предсмертная тягота наступала для него, а все же крепко не хотелось ему терять их, когда брел он за избу.

Воротился он бледный, с дрожащими ногами, и попросился у стряпухи на печку.

Она равнодушно спросила:

Ай захворал?

Служил тридцать лет, - в тон ей ответил Аверкий, влезая на нары, ставя лапоть в печурку и поднимаясь в тесное, жаркое пространство между печью и потолком, - служил тридцать лет с чистым лицом, а теперь шабаш, ослаб... Блоху не подкую, - пошутил он. - Износился, задыхаться стал, еще тверже и даже с удовольствием сказал он, ложась.

И как только лег, получше пристроив голову в шапке на какую-то сломанную плетушку, тотчас стал задремывать и слышать свое глубокое, однообразно прерывающееся дыхание, ощущать его жар в губах. Он уже твердо решил, что захворал без отлеку, что он - "оброчный кочет". Он давно перемогался. Больные собаки входят со двора, ищут по межам, по лесным опушкам какую-то тонкую, лишь им ведомую траву и едят ее - тайком ищут себе помощи. Отдаляясь от дворни, Аверкий тоже искал - тайком покупал то водки, то соды... Теперь перемогаться уже не стало сил Но все-таки надо было подумать: как быть с местом, сходить или нет? Если скоро умрешь, думать тут, конечно, нечего. Ну, а если не скоро?

Работники курили и хохотали. Слушая и думая, он стал видеть сны. Но из печальных и скучных воспоминаний складывались они. Вот он будто вышел из избы - надо ехать за хоботьем на гумно... А во двор входит и останавливается, увидя поднимающихся собак, странник: голова закутана женской шалью, на левой руке лукошко, в правой высокая палка, на худых ногах растоптанные лапти... "Если бог подымет, пойду в Киев, в Задонск, в Оптину, - подумал Аверкий в дремоте. - Вот дело настоящее, чистое, легкое, а то не знамо, зачем и жил на свете..."

Но тут громко и дружно захохотали работники, надымившие всю избу. Аверкий очнулся. Стукнула дверь, кто-то вошел.

Опять залил глаза! - сказала стряпуха, вытирая стол и не глядя на вошедшего. - Опять приперся... Дед, да ай у тебя стыда-то совсем нету? - спросила она, оборачиваясь. Ну, чего пришел? Не надоел еще?

Но дед, - караульщик снятого мещанином сада, "старик-плясун", как называл он сам себя для потехи, всегда хмельной, обтрепанный, всегда мучивший Аверкия своей неряшливостью, своей болтливостью, всей своей свободной, немужицкой жизнью, - дед не обратил на стряпуху внимания.

Ребята, рассудите: мысленно ли? - понес он с непритворным отчаянием, разводя руками перед работниками. Один как есть на этакий сад! Да я с него шести целковых не возьму! Приедет нынче, так и скажу: хомут да дуга, я тебе больше не слуга! Будя! Вон ребятишки уж зачали в завязь вникать, две яблоньки отрясли, а я что? Дули, говорит, береги главней всего... А что я один исделаю? Вишенья опять оборвали на валу - ну, и черт с ними! Я больной человек!

Больной, а все хоть выжми! - сказала стряпуха.

Полегче! - ответил старик, садясь на нары. - Ты-то помолчи. У меня вон моя старуха тебе в матери годится, а я ее, может, полгода не видал... да, почесть, и весь век не видал, не знаю, зачем и женился...

"Не хуже меня такого-то", - подумал Аверкий, закрывая глаза и уже не чувствуя к старику прежнего отвращения.

А она небось мне не чужая, - продолжал тот с искренней горечью. - Я и ребятам вот говорю: что я могу? Сейчас отшел, а в салаше чуйка хозяйская, а она семь целковых! Да что ж исделаешь? И унесут за милую душу! А господам я вишенья дозволяю рвать: можете! Господа, они и съедят-то два зернышка, это ведь наш брат мужик... Правду я говорю ай нет? - крикнул он, снова оживляясь. - И тебе, староста, завсегда дозволяю, ты тут, может, первый человек надо всеми! Только ты меня чем обидел: тесу на кровать не дал! Спасибо, хоть барчук помогает: проплясал ему давеча маленько - ан на косушку и есть...

На этой странице сайта выложена бесплатная книга Худая трава автора, которого зовут Бунин Иван Алексеевич . На сайте сайт вы можете или скачать бесплатно книгу Худая трава в форматах RTF, TXT, FB2 и EPUB, или же читать онлайн электронную книгу Бунин Иван Алексеевич - Худая трава, причем без регистрации и без СМС.

Размер архива с книгой Худая трава равен 18.49 KB


Бунин Иван Алексеевич
Худая трава
И. А. Бунин
Худая трава
Худая трава из поля вон!
Пословица
I
Аверкий слег, разговевшись на Петров день. Молодые работники умылись с мылом, причесались, надели сапоги, новые ситцевые рубахи. Аверкий, чувствуя слабость, равнодушие, не сходил перед праздником ко двору, не сменил рубаху; что до остального наряда, то был он у него один - и в будни и в праздник. Молодые работники ели не в меру много и весь обед хохотали, говорили такое, что стряпуха с притворным негодованием отворачивалась, а порою даже отходила от стола, бросив мокрую ложку. Аверкий ел молча.
Он был уже в той поре, когда хорошие, смирные мужики, много поработавшие, - а он таки поработал, в одних батраках жил тридцатый год! - начинают плохо слушать, мало говорить и со всем, что им ни скажешь, соглашаться, думать же что-то иное, свое. Он был в тех мужицких годах, которых не определишь сразу. Он был высок и нескладен: очень худ, длиннорук, в кости вообще широк, но в плечах, на вид несильных, опущенных, узок. И с этой полевой нескладностью, с лаптями и полушубком, никогда не сходившим с плеч, странно сочеталось благообразие - небольшая лысеющая со лба, в длинных, легких волосах, голова, изможденное лицо с тонким, сухим носом, жидко-голубые глаза и узкая седеющая борода, не скрывающая сухой челюсти.
Все, над чем смеялись за обедом, казалось ему ненужным, несмешным. Но неприязни на его лице не было. Ел он не спешно, кладя ложку, с детства привыкнув совершать трапезу, как молитву, ибо эта трапеза всю жизнь была для него венцом трудового дня, среди вечных опасений за будущий день, хотя всю жизнь и говорил он привычное:
- Бог даст день, бог даст пищу...
Мысли его туманились. Костлявые выступы скул, обтянутые тонкой серой кожей, розовели Душа не принимала пищи. Но он ел пристально: и потому, что уж так полагается в праздник, и потому, что еда могла, как думал он, помочь ему, и потому, что жалко было не есть: вот он заболел, с места, должно, сойдет, дома же не только сладких харчей, а может, и хлеба не будет.
Подали на деревянном круге круто посоленную жирную баранину, Аверкий вспомнил, как служил он когда-то зиму в городе. Подумав, он осторожно взял кусок своими тонкими пальцами и бледно усмехнулся.
- Люблю горчицу, а где я ее могу взять? - сказал он застенчиво, не глядя ни на кого.
От баранины стало нехорошо, но он досидел-таки до конца стола. Когда же работники, дохлебав до последней капли огромную чашку голубого молока и самодовольно икая, стали подниматься и закуривать, смешивая запах махорки с запахом еды и свежих ситников, Аверкий осторожно надел свою большую шапку, - в пеньковом дне ее всегда была иголка, обмотанная ниткой, - и вышел на порог сенец, постоял среди голодных собак, жадно смотревших ему в глаза, точно знавших, что его тошнит. Погода портилась. Стало сумрачно, похоже на будничное предвечернее время, мелкий дождь стрекотал по газете, валявшейся у крыльца барского дома; индюшки, опустив мокрые хвосты, усаживались на развалившейся ограде, а цыплята, которых сердито клевали они, лезли, прятались под их крылья... Сладкие харчи! Аверкий знал им цену. Последняя предсмертная тягота наступала для него, а все же крепко не хотелось ему терять их, когда брел он за избу.
II
Воротился он бледный, с дрожащими ногами, и попросился у стряпухи на печку.
Она равнодушно спросила:
- Ай захворал?
- Служил тридцать лет, - в тон ей ответил Аверкий, влезая на нары, ставя лапоть в печурку и поднимаясь в тесное, жаркое пространство между печью и потолком, - служил тридцать лет с чистым лицом, а теперь шабаш, ослаб... Блоху не подкую, - пошутил он. - Износился, задыхаться стал, еще тверже и даже с удовольствием сказал он, ложась.
И как только лег, получше пристроив голову в шапке на какую-то сломанную плетушку, тотчас стал задремывать и слышать свое глубокое, однообразно прерывающееся дыхание, ощущать его жар в губах. Он уже твердо решил, что захворал без отлеку, что он - "оброчный кочет". Он давно перемогался. Больные собаки входят со двора, ищут по межам, по лесным опушкам какую-то тонкую, лишь им ведомую траву и едят ее - тайком ищут себе помощи. Отдаляясь от дворни, Аверкий тоже искал - тайком покупал то водки, то соды... Теперь перемогаться уже не стало сил Но все-таки надо было подумать: как быть с местом, сходить или нет? Если скоро умрешь, думать тут, конечно, нечего. Ну, а если не скоро?
Работники курили и хохотали. Слушая и думая, он стал видеть сны. Но из печальных и скучных воспоминаний складывались они. Вот он будто вышел из избы - надо ехать за хоботьем на гумно... А во двор входит и останавливается, увидя поднимающихся собак, странник: голова закутана женской шалью, на левой руке лукошко, в правой высокая палка, на худых ногах растоптанные лапти... "Если бог подымет, пойду в Киев, в Задонск, в Оптину, - подумал Аверкий в дремоте. - Вот дело настоящее, чистое, легкое, а то не знамо, зачем и жил на свете..."
Но тут громко и дружно захохотали работники, надымившие всю избу. Аверкий очнулся. Стукнула дверь, кто-то вошел.
- Опять залил глаза! - сказала стряпуха, вытирая стол и не глядя на вошедшего. - Опять приперся... Дед, да ай у тебя стыда-то совсем нету? - спросила она, оборачиваясь. Ну, чего пришел? Не надоел еще?
Но дед, - караульщик снятого мещанином сада, "старик-плясун", как называл он сам себя для потехи, всегда хмельной, обтрепанный, всегда мучивший Аверкия своей неряшливостью, своей болтливостью, всей своей свободной, немужицкой жизнью, - дед не обратил на стряпуху внимания.
- Ребята, рассудите: мысленно ли? - понес он с непритворным отчаянием, разводя руками перед работниками. Один как есть на этакий сад! Да я с него шести целковых не возьму! Приедет нынче, так и скажу: хомут да дуга, я тебе больше не слуга! Будя! Вон ребятишки уж зачали в завязь вникать, две яблоньки отрясли, а я что? Дули, говорит, береги главней всего... А что я один исделаю? Вишенья опять оборвали на валу - ну, и черт с ними! Я больной человек!
- Больной, а все хоть выжми! - сказала стряпуха.
- Полегче! - ответил старик, садясь на нары. - Ты-то помолчи. У меня вон моя старуха тебе в матери годится, а я ее, может, полгода не видал... да, почесть, и весь век не видал, не знаю, зачем и женился...
"Не хуже меня такого-то", - подумал Аверкий, закрывая глаза и уже не чувствуя к старику прежнего отвращения.
- А она небось мне не чужая, - продолжал тот с искренней горечью. - Я и ребятам вот говорю: что я могу? Сейчас отшел, а в салаше чуйка хозяйская, а она семь целковых! Да что ж исделаешь? И унесут за милую душу! А господам я вишенья дозволяю рвать: можете! Господа, они и съедят-то два зернышка, это ведь наш брат мужик... Правду я говорю ай нет? - крикнул он, снова оживляясь. - И тебе, староста, завсегда дозволяю, ты тут, может, первый человек надо всеми! Только ты меня чем обидел: тесу на кровать не дал! Спасибо, хоть барчук помогает: проплясал ему давеча маленько - ан на косушку и есть...
Аверкий стал опять забываться... Под вечер, в поле, шел он за возом. Моросило. Широко отворены были ворота на скотном дворе богатого степного мужика; бродил по двору и гоготал гусак, потерявший гусыню... "Богатому везде хорошо!" - с обидой и болью в голосе кричал где-то внизу старик. Аверкий кивал шапкой, соглашался, а сам думал свое: "Богатый, как бык рогатый, - в тесные ворота не пролезет..." И очнулся, чувствуя, что бредит. - "Да, бог не любит высоких мыслей... Да, старика жалко... Но дым и ненужный говор, чужие люди, чужая печка - ах, какая тоска, бесприютность! Зверь, и тот забивается умирать в свою собственную норь. Нет, конец, домой пора!"
III
Он очнулся в сумерки. Ни работников, ни стряпухи в избе не было. На лавке возле окна сидела дурочка Анюта, скитавшаяся по господам, по мужикам. Она была толстая, стриженая. Она глядела в окно, - голова ее сзади была похожа на кувшин вниз горлом, - и плакала: стряпухин мальчишка не дал ей лечь уснуть - все по лавке скакал.
- А там индюшки замучили, - говорила она плача, думая, что Аверкий спит, и жалуясь самой себе. - Легла отдохнуть в палисаднику - дождь, индюшки всю голову изодрали, а тут этот демоненок. Так-то, Анна Матвевна! Так-то, матушка! Чужой кусок не сладок! А богатая была, умней барыни слыла!
Это она вспоминала то золотое время, когда было у нее целых тридцать шесть рублей. Она копила и хранила их долго как зеницу ока Да выпросил, вымолил в долг мужик, у которого она стояла на квартире, поклялся на церковь, что отдаст - и, конечно, не отдал, даже прямо сказал, так и знай, не отдам и не шатайся...
Аверкий открыл глаза Было лучше, чем давеча, уже не мутилась голова Он послушал дурочку и усмехнулся. Ах, господи, из-за чего только волнуются, страдают люди! Этот старик, так растерянно жаловавшийся работникам... Эта плачущая от обиды на ребенка Анюта...
- А ты бы его за виски, - сказал он, усмехаясь.
- Ай ты проснулся? - спросила дурочка. И вдруг неприятно, неумеренно зарыдала. - Да ай я слажу с ним!
Когда она стала затихать, Аверкий негромко и ласково окликнул ее.
- Что тебе? - тупо отозвалась она.
- Сходи, матушка, к моей старухе, - сказал Аверкий. Скажи, чтоб пришла за мной. Боюсь, ей и самой есть нечего, да ведь что ж исделаешь? Как-нибудь перебьемся. Я, видно, свое отслужил. Все дома-то лучше, пристойнее...
- Не с чужими же людьми сменить! - с горечью ответила дурочка - Схожу, не бойся. А ты не обидишься на меня, что я тебе скажут.
- Нет.
- А, может, испугаешься дюже?
- А что? - спросил он.
- Да так... Я тебе же добра желала Пришла давеча, говорят, ты захворал Я и зашла к Пантюше погадать насчет тебя...
- Ну и что же?
- Тебе, батюшка, плохо вышло... Он набрал земли... на сковородку, лег под святые и запел... А сам все берет землю со сковородки да на лицо себе посыпает... Берет и посыпает...
- А ты фамилию-то мою сказала? - спросил Аверкий.
- Та-то и беда, что сказала.
Аверкий помолчал.
- А ты все-таки к старухе-то сходи, - сказал он.
- Об этом ты не убивайся Схожу.
Вынув из своего нищенского мешка крендель, дурочка стала есть, собирая с колен крошки.
- Хочешь кренделька? - спросила она.
- Нет, матушка, спасибо, что-й-то не хочется, - сказал Аверкий.
Вздохнув, он повернулся на бок. Дурочка открыла окно, стала доходить свежесть вечера Тонкий, как волосок, серп месяца блестел над черной покатой равниной за рекой, в прозрачном небосклоне. Далеко на селе хорошо и протяжно пели девки старинную величальную песню "При вечере, вечере, при ясной лучине..." Когда и с кем это было!" Мягкий сумрак в лугу, над мелкой заводью, теплая, розовеющая от зари, дрожащая мелкой рябью, расходящаяся кругами вода, чья-то водовозка на берегу, слабо видный в сумраке девичий стан, босые ноги - и неумелые руки, с трудом поднимающие полный черпак.. Шагом едет мимо малый в ночное, сладко дышит свежестью луга...
- Ай не узнала? - спрашивает он притворно небрежно.
- Дюже ты мне нужен узнавать! - отзывается нежный, грудной, неуверенно звонкий голос - и против воли звучит в нем ласка, радость нечаянной встречи.
- Ай помочь?
- Дюже ты мне нужен помогать.
Пересиливая себя, считая непристойным навязываться с разговором, он молча поднимается в гору, в росистое темное поле, глядит на звезды, слушает перепелов и деловито думает. "Хороша, да бедна Ишь, сама воду возит"
Это было давно, в самом начале жизни Неужели это она, та, что придет завтра, поведет его домой умирать! Она, она...
IV
Она пришла за ним на другой день. Она ласково и заботливо убрала своими темными руками его добришко, армяк, онучи, линючую подпояску, - и повела его, бледного и слабо улыбающегося, домой.
- Пойдем, пойдем, батюшка Будя, поработал. Весь свой век ждала тебя. А ты вон какой стал - совсем никуда. Износился. Да заветный перстенек и поношенный хорош...
И он все радовался первое время- вот он и дома, отслужился! Он не лег в избе, давно хотелось ему полежать на свободе, на покое, на чистом полевом воздухе. Лег он на своем гумнишке, в старенькой риге, густо заросшей кругом лебедою, лег в телеге без колес - ив открытые ворота день и ночь веял на него сырой ветер с огородов и гумен, несло ветром косой крупный дождь.
Все дела обсудили они со старухой, пожалели дочь, по нужде рано выданную в дальнее село, во двор зажиточный, но больной дурной болезнью, и порешили дать ей знать, чтоб приехала проведать отца.
Дочь, однако, не ехала - верно, не пускала погода. Погода мучила. С утра светило солнце, парило над дымящимися полями, над грязными дорогами, над хлебами, насыщенными водою, легшими на землю С утра Аверкий, порою покидавший свою телегу и добредавший до избы, обещал старухе, что опогодится. Но к обедам опять заходили тучи, казавшиеся еще чернее от блеска солнца, меняли облака свои необыкновенные цвета и очертания, поднимался холодный ветер, и бежал по полям косой радужный дождь.
- Будут беды великие, - говорила соседка, бывшая дворовая. - Раньше и тучки не те были, все зайчики да кусточки, а теперь облако грубое пошло...
Но Аверкий, сидя в валенках и полушубке возле избы, только слабо улыбался: какое дело было ему теперь до будущих бед!
Соседи, двоившие пар, приезжали к обедам мокрые, усталые, жаловались, что на них армяки попрели, и тоже все хотели уверить себя, что авось, бог даст, разгуляется. Но после обедов темнело от туч, гнала буря ливень с градом. К вечеру стихало, солнце проглядывало; но на востоке громоздились розовые горы, а западный небосклон весь покрывался странной серебристой зыбью, похожей на утиный пух.
А ночи были туманные. Зеленоватые пушистые звезды, как большие светляки, глядели на Аверкия в ворота. Спал он мало, по ночам скучал. Но, вспоминая теперешнюю свою свободу от всех забот и горестей, благодарно крестился на небо.
Худел и слабел он не по дням, а по часам. Но, чувствуя, что смерть овладевает им без мук, без издевательства, часто говорил старухе:
- Ничего, ты не бойся, я удобно помру.
А старуха втихомолку надеялась, не давала веры его словам. Больше всего пугало ее его равнодушие. Но и равнодушие долго пыталась она истолковывать его слабостью, пока, наконец, не перешло оно меры.
В конце июля, когда кое-как стали убираться в полях и дожди перестали, пропала у нее телушка, которую с великими лишениями нажила она себе, которая ходила за ней, как собака. Старуха все поля, все соседние деревни обегала. В тоске, в тревоге она расспрашивала каждого встречного, не видали ли рыжей телушки, и все не сдавалась, придумывала все новые места, куда надо идти на поиски. Как вдруг, в один сумрачный вечер, собаки притащили на деревню рыжую голову с маленькими рожками. У собак ее отняли и принесли старухе на крыльцо. Она растерялась и заплакала, как ребенок. И все долго стояли вокруг крыльца, не зная, что говорить, что делать. На всех эта страшная, в сухой крови и с рожками голова произвела тяжелое впечатление. И только один Аверкий, который на говор прибрел из риги к избе, легонько рукой махнул.
- Уж чего там! - сказал он. - Смолоду не наживали, а теперь не к чему...
Все взглянули на него с удивлением и еще дружнее загалдели, что этого так оставить нельзя. Пастух сказал, что собаки рыли в лесу. Несмотря на сумерки, решили немедля ехать в лес. Сосед торопливо запряг лошадь в телегу, посадил в нее плачущую старуху, вскочил сам и поскакал, загремел по улице. Поскакали за ним верховые В полях было темно, в лесу темно и тихо, уже пахло опавшими листьями. Лес слабо освещался с одной стороны красноватым светом всходившей луны. Приехали к караулке на поляне, возле дуба с засохшей верхушкой. Лесник ужинал и, увидя толпу, очень испугался. Потребовали у него фонарь, пошли за пастухом к тому месту, где рыли собаки, нашли зарытую в землю требуху, подняли гам и повезли лесника в деревню, к Аверкию.
Аверкий не спал, сидел в темной избе. Когда вздули огонь и стала изба наполняться народом, когда привели старосту с палевой бородой и наперебой стали кричать, обвиняя лесника, Аверкий неожиданно принял его сторону.

Надеемся, что книга Худая трава автора Бунин Иван Алексеевич вам понравится!
Если это произойдет, то можете порекомендовать книгу Худая трава своим друзьям, проставив ссылку на страницу с произведением Бунин Иван Алексеевич - Худая трава.
Ключевые слова страницы: Худая трава; Бунин Иван Алексеевич, скачать, читать, книга и бесплатно
Рассказы Бунин Иван Алексеевич
Из книги Молот ведьм автора Шпренгер Яков

Двадцать второй вопрос о том, каков третий способ произнесения приговора, в частности, против лица, о котором идёт худая молва и которое подлежит допросу под пытками Случается, что обвиняемый не может быть уличён ввиду отсутствия или собственного признания, или

Из книги Новейшая книга фактов. Том 2 [Мифология. Религия] автора Кондрашов Анатолий Павлович

Как появилась трава моли, уберегающая от злого волшебства Кирки? После битвы гигантов с олимпийцами на остров волшебницы Кирки бежал гигант Пиколой. Он попытался прогнать с острова хозяйку, за что Гелиос, отец Кирки, убил его. Из крови Пиколоя выросла трава под названием

Из книги Притчи человечества автора Лавский Виктор Владимирович

Как трава и деревья становятся просветлёнными Синкан шесть лет изучал буддизм школы Тэндай, потом семь лет изучал дзен, затем уехал в Китай и ещё тринадцать лет постигал дзен там. Когда он вернулся в Японию, многим хотелось расспросить его, выяснить непонятные вопросы

Из книги Толковая Библия. Том 5 автора Лопухин Александр

5. Рыдает сердце мое о Моаве; бегут из него к Сигору, до третьей Эглы; восходят на Лухит с плачем; по дороге Хоронаимской поднимают страшный крик; 6. потому что воды Нимрима иссякли, луга засохли, трава выгорела, не стало зелени. От севера взор пророка обращается на юг

Из книги Библейские мотивы в русской поэзии [антология] автора Анненский Иннокентий

6. Голос говорит: возвещай! И сказал: что мне возвещать? Всякая плоть - трава, и вся красота ее - как цвет полевой. 7. Засыхает трава, увядает цвет, когда дунет на него дуновение Господа: так и народ - трава. 8. Трава засыхает, цвет увядает, а слово Бога нашего пребудет

Из книги "Дети небесного града" и другие рассказы автора Зоберн Владимир Михайлович

12. Я, Я Сам - Утешитель ваш. Кто ты, что боишься человека, который умирает, и сына человеческого, который то же, что трава, 12-13. Содержат в себе упрек по адресу малодушных и близоруких людей, которые боятся людского ничтожества, но забывают о силе Божественного всемогущества

Из книги автора

«И цветы, и шмели, и трава, и колосья…» И цветы, и шмели, и трава, и колосья, И лазурь, и полуденный зной… Срок настанет – Господь сына блудного спросит: «Был ли счастлив ты в жизни земной?» И забуду я всё – вспомню только вот эти Полевые пути меж колосьев и трав - И от

Из книги автора

Сорная трава Одна благочестивая мать, вместе со своими маленькими дочерьми, рвала в своем небольшом огороде сорную траву.Работа шла быстро и весело, никто не замечал, как текло время, потому что кроме своей работы они были заняты рассказами матери о древних христианских

Бунин Иван Алексеевич

Худая трава

И. А. Бунин

Худая трава

Худая трава из поля вон!

Пословица

Аверкий слег, разговевшись на Петров день. Молодые работники умылись с мылом, причесались, надели сапоги, новые ситцевые рубахи. Аверкий, чувствуя слабость, равнодушие, не сходил перед праздником ко двору, не сменил рубаху; что до остального наряда, то был он у него один - и в будни и в праздник. Молодые работники ели не в меру много и весь обед хохотали, говорили такое, что стряпуха с притворным негодованием отворачивалась, а порою даже отходила от стола, бросив мокрую ложку. Аверкий ел молча.

Он был уже в той поре, когда хорошие, смирные мужики, много поработавшие, - а он таки поработал, в одних батраках жил тридцатый год! - начинают плохо слушать, мало говорить и со всем, что им ни скажешь, соглашаться, думать же что-то иное, свое. Он был в тех мужицких годах, которых не определишь сразу. Он был высок и нескладен: очень худ, длиннорук, в кости вообще широк, но в плечах, на вид несильных, опущенных, узок. И с этой полевой нескладностью, с лаптями и полушубком, никогда не сходившим с плеч, странно сочеталось благообразие - небольшая лысеющая со лба, в длинных, легких волосах, голова, изможденное лицо с тонким, сухим носом, жидко-голубые глаза и узкая седеющая борода, не скрывающая сухой челюсти.

Все, над чем смеялись за обедом, казалось ему ненужным, несмешным. Но неприязни на его лице не было. Ел он не спешно, кладя ложку, с детства привыкнув совершать трапезу, как молитву, ибо эта трапеза всю жизнь была для него венцом трудового дня, среди вечных опасений за будущий день, хотя всю жизнь и говорил он привычное:

Бог даст день, бог даст пищу...

Мысли его туманились. Костлявые выступы скул, обтянутые тонкой серой кожей, розовели Душа не принимала пищи. Но он ел пристально: и потому, что уж так полагается в праздник, и потому, что еда могла, как думал он, помочь ему, и потому, что жалко было не есть: вот он заболел, с места, должно, сойдет, дома же не только сладких харчей, а может, и хлеба не будет.

Подали на деревянном круге круто посоленную жирную баранину, Аверкий вспомнил, как служил он когда-то зиму в городе. Подумав, он осторожно взял кусок своими тонкими пальцами и бледно усмехнулся.

Люблю горчицу, а где я ее могу взять? - сказал он застенчиво, не глядя ни на кого.

От баранины стало нехорошо, но он досидел-таки до конца стола. Когда же работники, дохлебав до последней капли огромную чашку голубого молока и самодовольно икая, стали подниматься и закуривать, смешивая запах махорки с запахом еды и свежих ситников, Аверкий осторожно надел свою большую шапку, - в пеньковом дне ее всегда была иголка, обмотанная ниткой, - и вышел на порог сенец, постоял среди голодных собак, жадно смотревших ему в глаза, точно знавших, что его тошнит. Погода портилась. Стало сумрачно, похоже на будничное предвечернее время, мелкий дождь стрекотал по газете, валявшейся у крыльца барского дома; индюшки, опустив мокрые хвосты, усаживались на развалившейся ограде, а цыплята, которых сердито клевали они, лезли, прятались под их крылья... Сладкие харчи! Аверкий знал им цену. Последняя предсмертная тягота наступала для него, а все же крепко не хотелось ему терять их, когда брел он за избу.

Воротился он бледный, с дрожащими ногами, и попросился у стряпухи на печку.

Она равнодушно спросила:

Ай захворал?

Служил тридцать лет, - в тон ей ответил Аверкий, влезая на нары, ставя лапоть в печурку и поднимаясь в тесное, жаркое пространство между печью и потолком, - служил тридцать лет с чистым лицом, а теперь шабаш, ослаб... Блоху не подкую, - пошутил он. - Износился, задыхаться стал, еще тверже и даже с удовольствием сказал он, ложась.

И как только лег, получше пристроив голову в шапке на какую-то сломанную плетушку, тотчас стал задремывать и слышать свое глубокое, однообразно прерывающееся дыхание, ощущать его жар в губах. Он уже твердо решил, что захворал без отлеку, что он - "оброчный кочет". Он давно перемогался. Больные собаки входят со двора, ищут по межам, по лесным опушкам какую-то тонкую, лишь им ведомую траву и едят ее - тайком ищут себе помощи. Отдаляясь от дворни, Аверкий тоже искал - тайком покупал то водки, то соды... Теперь перемогаться уже не стало сил Но все-таки надо было подумать: как быть с местом, сходить или нет? Если скоро умрешь, думать тут, конечно, нечего. Ну, а если не скоро?

Бунин Иван Алексеевич

Худая трава

И. А. Бунин

Худая трава

Худая трава из поля вон!

Пословица

Аверкий слег, разговевшись на Петров день. Молодые работники умылись с мылом, причесались, надели сапоги, новые ситцевые рубахи. Аверкий, чувствуя слабость, равнодушие, не сходил перед праздником ко двору, не сменил рубаху; что до остального наряда, то был он у него один - и в будни и в праздник. Молодые работники ели не в меру много и весь обед хохотали, говорили такое, что стряпуха с притворным негодованием отворачивалась, а порою даже отходила от стола, бросив мокрую ложку. Аверкий ел молча.

Он был уже в той поре, когда хорошие, смирные мужики, много поработавшие, - а он таки поработал, в одних батраках жил тридцатый год! - начинают плохо слушать, мало говорить и со всем, что им ни скажешь, соглашаться, думать же что-то иное, свое. Он был в тех мужицких годах, которых не определишь сразу. Он был высок и нескладен: очень худ, длиннорук, в кости вообще широк, но в плечах, на вид несильных, опущенных, узок. И с этой полевой нескладностью, с лаптями и полушубком, никогда не сходившим с плеч, странно сочеталось благообразие - небольшая лысеющая со лба, в длинных, легких волосах, голова, изможденное лицо с тонким, сухим носом, жидко-голубые глаза и узкая седеющая борода, не скрывающая сухой челюсти.

Все, над чем смеялись за обедом, казалось ему ненужным, несмешным. Но неприязни на его лице не было. Ел он не спешно, кладя ложку, с детства привыкнув совершать трапезу, как молитву, ибо эта трапеза всю жизнь была для него венцом трудового дня, среди вечных опасений за будущий день, хотя всю жизнь и говорил он привычное:

Бог даст день, бог даст пищу...

Мысли его туманились. Костлявые выступы скул, обтянутые тонкой серой кожей, розовели Душа не принимала пищи. Но он ел пристально: и потому, что уж так полагается в праздник, и потому, что еда могла, как думал он, помочь ему, и потому, что жалко было не есть: вот он заболел, с места, должно, сойдет, дома же не только сладких харчей, а может, и хлеба не будет.

Подали на деревянном круге круто посоленную жирную баранину, Аверкий вспомнил, как служил он когда-то зиму в городе. Подумав, он осторожно взял кусок своими тонкими пальцами и бледно усмехнулся.

Люблю горчицу, а где я ее могу взять? - сказал он застенчиво, не глядя ни на кого.

От баранины стало нехорошо, но он досидел-таки до конца стола. Когда же работники, дохлебав до последней капли огромную чашку голубого молока и самодовольно икая, стали подниматься и закуривать, смешивая запах махорки с запахом еды и свежих ситников, Аверкий осторожно надел свою большую шапку, - в пеньковом дне ее всегда была иголка, обмотанная ниткой, - и вышел на порог сенец, постоял среди голодных собак, жадно смотревших ему в глаза, точно знавших, что его тошнит. Погода портилась. Стало сумрачно, похоже на будничное предвечернее время, мелкий дождь стрекотал по газете, валявшейся у крыльца барского дома; индюшки, опустив мокрые хвосты, усаживались на развалившейся ограде, а цыплята, которых сердито клевали они, лезли, прятались под их крылья... Сладкие харчи! Аверкий знал им цену. Последняя предсмертная тягота наступала для него, а все же крепко не хотелось ему терять их, когда брел он за избу.

Воротился он бледный, с дрожащими ногами, и попросился у стряпухи на печку.

Она равнодушно спросила:

Ай захворал?

Служил тридцать лет, - в тон ей ответил Аверкий, влезая на нары, ставя лапоть в печурку и поднимаясь в тесное, жаркое пространство между печью и потолком, - служил тридцать лет с чистым лицом, а теперь шабаш, ослаб... Блоху не подкую, - пошутил он. - Износился, задыхаться стал, еще тверже и даже с удовольствием сказал он, ложась.

И как только лег, получше пристроив голову в шапке на какую-то сломанную плетушку, тотчас стал задремывать и слышать свое глубокое, однообразно прерывающееся дыхание, ощущать его жар в губах. Он уже твердо решил, что захворал без отлеку, что он - "оброчный кочет". Он давно перемогался. Больные собаки входят со двора, ищут по межам, по лесным опушкам какую-то тонкую, лишь им ведомую траву и едят ее - тайком ищут себе помощи. Отдаляясь от дворни, Аверкий тоже искал - тайком покупал то водки, то соды... Теперь перемогаться уже не стало сил Но все-таки надо было подумать: как быть с местом, сходить или нет? Если скоро умрешь, думать тут, конечно, нечего. Ну, а если не скоро?

Работники курили и хохотали. Слушая и думая, он стал видеть сны. Но из печальных и скучных воспоминаний складывались они. Вот он будто вышел из избы - надо ехать за хоботьем на гумно... А во двор входит и останавливается, увидя поднимающихся собак, странник: голова закутана женской шалью, на левой руке лукошко, в правой высокая палка, на худых ногах растоптанные лапти... "Если бог подымет, пойду в Киев, в Задонск, в Оптину, - подумал Аверкий в дремоте. - Вот дело настоящее, чистое, легкое, а то не знамо, зачем и жил на свете..."

Но тут громко и дружно захохотали работники, надымившие всю избу. Аверкий очнулся. Стукнула дверь, кто-то вошел.

Опять залил глаза! - сказала стряпуха, вытирая стол и не глядя на вошедшего. - Опять приперся... Дед, да ай у тебя стыда-то совсем нету? - спросила она, оборачиваясь. Ну, чего пришел? Не надоел еще?

Но дед, - караульщик снятого мещанином сада, "старик-плясун", как называл он сам себя для потехи, всегда хмельной, обтрепанный, всегда мучивший Аверкия своей неряшливостью, своей болтливостью, всей своей свободной, немужицкой жизнью, - дед не обратил на стряпуху внимания.

Ребята, рассудите: мысленно ли? - понес он с непритворным отчаянием, разводя руками перед работниками. Один как есть на этакий сад! Да я с него шести целковых не возьму! Приедет нынче, так и скажу: хомут да дуга, я тебе больше не слуга! Будя! Вон ребятишки уж зачали в завязь вникать, две яблоньки отрясли, а я что? Дули, говорит, береги главней всего... А что я один исделаю? Вишенья опять оборвали на валу - ну, и черт с ними! Я больной человек!

Больной, а все хоть выжми! - сказала стряпуха.

Полегче! - ответил старик, садясь на нары. - Ты-то помолчи. У меня вон моя старуха тебе в матери годится, а я ее, может, полгода не видал... да, почесть, и весь век не видал, не знаю, зачем и женился...